четверг, 7 февраля 2013 г.

париж географические объекты

Он встретил нас хорошо. Он – это «мсье Париж», столькрат овеянный чем-то и окутанный тем же. Сначала – электричка до города, при езде на которой ты не уверен, видишь ли пригород чудного города или пыльный пригород другого географического объекта. Потом. что потом? Суп с котом вместо лукового супа. (Суп был в свое время и не подкачал.) Слово «потом» произносится слишком по-французски. «По-том». Это слово можно принять за «картошку» на языке Экзюпери, стоит произнести его соответствующе, убрав «т» и одно «о». Потом – выход из поезда и встреча (с кем бы вы думали?) с проповедниками «Сторожевой башни», то бишь – «Тур де гарде», французскими иеговистами. Они улыбаются мне, и я – им, но только до момента узнавания. *** Первый памятник на пути – Бальзаку. От Родена, соответственно. А я ведь не так давно специально ездил в Бердичев (славный Шолом-Алейхемовский Бердичев), чтобы увидеть тот костел святой Варвары, где писатель венчался с Эвелиной Ганской! Мир мал, и Бальзак близок Бердичеву, как я сейчас – памятнику Бальзака в эти первые минуты пребывания в Париже. Смотрю на название улицы: «Бульвар Распай». Что ж, здравствуй и ты, Иосиф Александрович. Видно, идти нам по жизни – не столько вместе, сколько рядом. «Из нового – концерты за бесплатно. Бульвар Распай по-прежнему пригож.» Погружение началось. Где ж башня, чтоб почувствовать: «я – вошь»? *** Разместились. Освежились. Стряхнули страх с восторгом вместе. Восторг, конечно, не от впечатлений, которых еще нет, а от мысли, где ты. Пошли гулять. Се лучший способ узнаванья улиц в том городе, где прежде не бывал – пойти вперед, вперед напропалую. Приходим к кладбищу. Иного варианта быть не может. «Я еду в Европу и знаю, что еду на милое сердцу кладбище», – примерно так писал Достоевский. На кладбище Монпарнас, что возле нашего отеля, лежат, как утверждает указатель, Сартр, Кортасар и еще много кто. Было бы ложью сказать, что я их совсем не знаю. Репетицию сартровской пьесы «За закрытыми дверями» я видел когда-то добрую дюжину раз. А кортасаровской «Игрой в классики» зачитывался с большим удивлением в армии. «Маска, я вас знаю». Я снова мысленно дома. Молиться ли, не знаю, но крещусь. (Жан Поль был совершенным атеистом.) *** Париж грандиозен и великолепен. Он влюбляет в себя и заглатывает тебя целиком, как перепуганного Иону. Ты по сути – «во чреве», о чем уже и писали раньше целые романы, которые трудно читать. Это чувство, возможно, спутник любого путешественника во времени, а не за покупками. Чрево Парижа. Лучше – дебри Парижа. Я – жук, сидящий на листе куста. Сам куст – один из насаждений леса. Дрожу, поскольку чувствую величье. Не знаешь ничего – лови волну и расслабляйся. Хоть что-то знаешь – бойся и дрожи. Таковы первейшие впечатленья. *** Пешком, только пешком. Иначе мало что увидишь. Пешком дошли до Дома Инвалидов. По дороге скручивали шеи, озираясь на дома, из которых каждый второй – произведение искусства. Зачем ходить в музеи в городе, который сам – музей под открытым небом? Музей «sur le ciel de Paris». Есть такая песня. Зашли в храм святого Франциска Ксаверия, когда Дом Инвалидов уже впечатлял размерами и понуждал взяться за фотоаппарат. После шума улицы тишина и прохлада католических святилищ действует умиротворяюще. Играл орган, и пара человек молились сидя. Я бы остался дольше. Я люблю прохладу незнакомых храмов, их надписи на чужом языке, которые угадываешь по контексту. Venite adoramus. Придите, поклонимся. Но мы ушли быстро, минут через пятнадцать. Прошли мимо священника (чернокожего), сидящего с книгой в конфессионале в ожидании кающихся. На то, что кающиеся сейчас придут, не указывало ровно ничего. *** Вот и Тур д?Эйфель. Она действительно прекрасна – или мы просто находимся под привычным обаянием символа. Она и сейчас, в век самолетов и ракет, удивляет железной стройностью и могучим аскетизмом. А тогда, в век появленья? Бальзак и прочие терпеть ее не могли. Пале Рояль, сады, фонтаны и вдруг – башня! Построенная с расчетом всего лишь на год, она стала неотъемлемым символом страны и столицы. По дороге, мимо муравейника лежащих на газонах и не спеша гуляющих людей, набредаем на памятник в честь провозглашения Декларации прав человека и гражданина. (А камень и бронза, напомню, кричат на всех перекрестках о своих трактовках истории.) «Се – петит кошмар», говорящий об истории человечества больше целых библиотек. Каменный обрубок наподобие высокого жертвенника, а перед ним два шпиля с человечками на вершинах. Человечки символизируют идею стремленья к свету и счастью. Между тем они уродливо малы и их ничтожность очевидна. Таковы революции с их инфернальными порывами. Залез клоп на бутылочную пробку, задрал лапки вверх, а-ля молится небу, и не понимает, что он смешон и гадок одновременно. Вспомнился анимационный фильм по «Сну смешного человека», где такой же клоп на вершине пирамиды голосом Кайдановского озвучивал идею замены веры наукой. А в это время «ретрограднейший» человечек внизу из глупого куража и вредности выбивал ногой камень в основании башни счастья. И все полетело, и все рухнуло, и запылило, загремело костями, камнями, книгами, полными гордой лжи. *** Здесь на лужайках лежат, справедливо полагая, что на то она и трава среди города, чтоб лечь на нее и смотреть, как перепархивают с ветки на ветку птицы. Почему так же просто к этому не относятся у нас? У нас берегут траву, железо, камень, только не людей. Хотя люди наглы, и их нужно сдерживать. Поэтому и лежать можно не везде. В нужное время подойдет жандарм и даст понять, что вы, месье, лежите незаконно. Мы очень заторможены, закомплексованы, зажаты. Это не совсем плохо. Иногда это просто – благословение. Но временами чувствуешь, что приехал из какого-то другого мира с другими законами. Где грань? Где норма? Где аптекарски взвешенная середина? *** Из деталей: машины через одну в сплошных микротравмах. Царапины, мятые бамперы, ободранные бока – следы парковок в этой атмосфере романтической тесноты. Романтики, впрочем, не все. (Сам видел, как таксист толкался и порывался драться с пешеходом на «зебре».) Еще возможно, что это – следы иного отношения к машинам. Для них это рабочие лошадки, которых кормят, но чрезмерно не вылизывают и не дрожат над ними. Они действительно не роскошь, а необходимое средство передвижения. К тому же, вероятно, у многих есть не одна машина, а больше. *** Ночь на новом месте. Сплю без задних ног и просыпаюсь от звуков, которые издает мусоровоз, опорожняя уличные баки внутрь своего кузова. Нас об этом предупреждали. Всегда считал главным делом побывать на русском кладбище, если окажусь в Париже. В Сент-Женевьев едем в пригородной электричке, изрядно намаявшись в попытках разобраться с направлениями в подземном франкоговорящем лабиринте. Французский здесь нужен как хлеб. Свой корявый, хромлющий английский можно оставлять в сейфе отельного номера и доставать свой ползающий, рахитичный французский. Слов хватает, чтобы высказать пожелание и задать вопрос. Но тебя понимают и в ответ тарабанят на своем родном так, словно ты – парижанин. В результате – каша в голове и глупое выражение лица. Французский просто необходим. *** В городке, когда-то оккупированном русскими эмигрантами, теперь трудно увидеть белое лицо. Алжир, Сенегал, Марокко и прочие бывшие колонии исправно поставляют новых граждан Французской республики с внешностью, не похожей на Жанну Д?Арк или Мопассана. Впрочем, Дюма-отец был тоже чернокожим. Стихийный расист, спящий внутри (а он есть, этот расист), должен смиряться. Пусть смиряется. Но грассирующая гортань современного француза принадлежит в большинстве случаев широкоскулому лицу с полными губами и кожей цвета кофе без молока. В автобусе по дороге на кладбище, если закрыть глаза, а потом открыть, можно подумать, что едешь в одной из африканских стран. Нам по первости непривычно. *** Ну вот и ты, моя главная цель, – русское кладбище под Парижем. Дроздовцы, деникинцы, корниловцы, кадеты, мир вам, лежащим под таким высоким и дух перехватывающим небом. Эту небесную синь над вами, столькрат воспетую на разных языках, белыми линиями исправно расчерчивают высоко летящие самолеты. И вы лежите здесь, насыщенные горем, усталостью, горьким хлебом вынужденной бездомности. Князья, графини, Бунин, Мережковский, Тарковский, «увидевший ангела», как говорит надпись на могиле, и вам – мир. Покойтесь, почивайте в мире и, если можете, шепните: что будет с Родиной, прогнавшей вас, и с нами, сходящими с ума от тысячи чувств, которым нет названья? Только еврей, посещающий бесчисленные кладбища своего рассеяния, может понять русского, посещающего такие кладбища, как это под Парижем. Хотя – наоборот. Это мы теперь можем понять евреев, рассеянных по миру, столетиями живших где угодно, только не в земле Израиля, и там же, на чужбине, ложившихся в гроб. Над нами смерч пронесся не так давно, а они в подобных условиях прожили два тысячелетья. Везде привыкающие жить, но нигде не пускающие корни. Люди, мешающие хлеб со слезами и даже в юмор добавляющие горечь, как перец – в кофе по-турецки. Великая скорбь, вечное чувство странничества и бесприютности, вечная мысль «за что?», и некий ропот на Творца, но все же верность Ему и молитва, то затухающая от усталости, то разгорающаяся от внутренних скорбей. Чей это портрет – евреев или русских, переживших изгнание? Тех и других, пожалуй. *** Нотр Дам. «Недобрая тяжесть», превращенная в величие архитектуры, как говорил Мандельштам. Пока в очереди стоишь, хочется смотреть не на собор, а на реку. Сена такая величественная, такая широкая и свободная! Бесчисленные тонны камня, в которые она одета, мосты, набережные, причалы нужно было умудриться выложить и возвести так, чтобы рука человеческая не стеснила и не заковала, но подчеркнула и оставила свободной эту природную красоту. Французы умудрились. Как красивую женщину, они одели Сену так, чтобы подчеркнуть, а не скрыть и не заляпать безвкусицей ее красоту. Французы в генетике вообще должны быть ближе более к своим святым королям, нежели к тому типу буржуа, который с XIX века лезет без спроса в ассоциации. Очередь движется быстро, как вода в реке. Вот и Шарлеман на коне (звучит как «шаромыга», хотя это Карл Великий), вот Генрих, вот и Жанна (внутри собора). Забронзовевшая история, окаменевшая история, памятники, требующие размышления и справок в соответствующей литературе. *** Собор туристами превращен в подобие вокзала (по многолюдству). И тут уж ничего не попишешь. Из всех церковно-католических красот мне больше по душе витраж. Витражи в соборах – это яркие пятна радости среди прохладной тяжести, многовековой серьезности и волевых напряжений. Еще деталь: если храм не кишит кишмя саранчой жадных до впечатлений туристов, то его порог словно отсекает уличный шум. Зайди, садись напротив алтаря и забывай о том, что есть беснующаяся жизнь, и она движется сразу за стенами храма по своим, далеким от всякой молитвы законам. Ты зашел, по сути, в иную эпоху и скоро выйдешь отсюда, потому что живешь «там», а не здесь. Так не спеши хотя бы в эти редкие минуты. К тому же, ноги так гудят, что скамья так же вожделенна, как вода при сильной жажде. Не спеши. Ты в Париже (сказал и дернул головой от удивления). Ты в Париже, а Париж – в истории человечества как драгоценный камень в короне. Камень. (Пауза.) В короне. *** Ну вот и я, «земную жизнь пройдя до половины, вдруг прителёпал в Люксембургский сад». Все, как написано: «Кругом гуляют дамы, господины. Жандарм синеет в зелени, усат». Квадратами пострижены деревья. Фонтаны бьют, сидят на лавках милейшие местные старики, которые – отмечу – не везде таковы. И королевы в камне стали широким кругом на постаментах, чтоб царственно озирать оживление многолюдства, в свой черед временно занимающего это жизненное пространство. Конечно, есть здесь и та, которую воспел Шиллер, о которой рассказал Цвейг и которую пощекотал Бродский, – Мария Стюарт. А еще есть статуя Свободы, все с тем же факелом в руке, злыми глазами фурии и венком с шипами на голове. Это ее многократно увеличенную копию французы подарили Нью-Йорку. С этой точки зрения Нью-Йорк есть сын Парижа. Отсюда туда – импорт: идеи Равенства, Свободы, Братства, обилие чернокожих братьев и даже статуя. Все сходится. Париж, твои сыны на все сумели повлиять! Стоя на их костях, теперь легко здешним модельерам, певцам и парфюмерам навязывать свой вкус другим народам. Ведь раньше них покоряли чужие умы здешние философы, политики и писатели. За спиной такого авангарда удобно могут теперь идти в свои маленькие атаки булочники, кондитеры и визажисты. По-моему – так. Но это не ворчание. Это мысли, просто мысли, шелестящие, как листва, и сменяющие друг друга. *** В Париже есть не только веселье и праздность, пахнущая круассанами. Здесь есть печаль. И как же ей не быть, раз здесь жили многочисленные писатели и поэты? Это же радары, улавливающие мировую грусть. Это люди, у которых в качестве дополнительного органа есть душа, которая болит. Отсюда, из этого ахматовского «сора», и растут стихи, не ведая стыда. Здесь и то, о чем сказал лежащий под Парижем Бунин: «Я – человек. Как Бог, я обречен, познать тоску и радость всех времен». Я уже скучаю по дому и вообще печалюсь, расплескивая печаль медленными прогулками и верченьем головы по сторонам. Привычное нытье в душе, словно от невытащенной пули. *** Лувр! Это же надо отстроить такое грандиозное явление, не вмещающееся в слова. Чтобы жить в нем и принимать послов иноземных держав! Теперь здесь на стенах и в коридорах расположены творческие восторги и безумие тысяч художников, переплавленные в произведения искусства. Лувр для глаз и мозга – это залп «катюш» и танковая атака Гудериана. Что можно посмотреть за день? А за неделю? Только каплю. А если постоять и подумать? Часть капли некую. Сюда нужно войти, чтобы отсюда выбежать. Так мне кажется, и так я сделал. Особенно несносен Леонардо. На его картинах сплошь демонские улыбки. Как тот «Ангел молитвы» Врубеля, который, по правде, больше похож на беса в стихаре. Было бы больше ума – было бы меньше восторгов. На улице, в одной из галерей, где расположилось кафе, подобное тем, что на Сан Марко в Венеции, мы видим свадьбу. Невеста с женихом идут неспешно, а фотограф по-русски (!) говорит: «Сейчас пройдите пару шагов и повернитесь». О! Русские венчаются в Париже! Да еще и в Лувре! Можно сказать «какой ужас», можно – «какая прелесть» – не ошибешься. Лишь бы счастья добавило, а не только фотографий в архив. Они проходят назначенные шаги и оборачиваются. Лицо жениха, похожее на лицо рязанского тракториста, внезапно заставляет нас прыснуть со смеху и быстро удалиться. От великого до смешного, действительно, один шаг. А вот еще картинка: старая китаянка-туристка кормит голубей. Но не просто крошит им хлеб, а жует хлеб вместе с вареным яйцом и эту кашу бросает копошащимся птицам. Бегом отсюда! *** Пытаюсь объяснить себе бегство из Лувра и нахожу образ. Это то же, как если бы пришел в хранилище древних книг. По-доброму, там надо жить или проводить долгие месяцы. Пришел, взял один манускрипт, почитал, сделал выписки и ушел – переваривать прочитанное. А если бы тебе сразу вынесли все книги и рукописи, да столько, что ты и названия перечесть бы не успел? Это было бы злой насмешкой, дразнилкой, чем угодно. И ты ушел бы, обидевшись и жалея, что не можешь приходить сюда ежедневно на полчаса. Вот так и Лувр. Так же точно и Ватиканский музей. Так же и Библиотека Конгресса. Так же и Эрмитаж. Все великое так. Со всем великим нужно работать и не расставаться годами. А вот так «отмечаться» в духе иллюстрации к «Восстанию масс» очень тяжело и неприятно. *** Недалеко от Лувра храм. Он не огромен и поэтому особенно красив. Но в середине! Что это? Два молодых человека арабской внешности (парижане) снимают клип на цифровую камеру. Тот, которого снимают, одет в шутовскую рясу, у него огромный деревянный крест на груди и эл

Русская линия / Библиотека периодической печати / Париж

Комментариев нет:

Отправить комментарий